Сергей Филатов. Альбумин, звёзды и кобылье молоко

40 просмотров всего, 1 просмотров сегодня

Сергей Филатов. Писатель, поэт. Родился в 1961 году в г. Омске. После окончания Алтайского политех­нического института в 1985 году работал инженером-технологом, со­трудником заводской многотиражки, нач. лаборатории, директором коммерческого предприятия, помощником ректора в АПГУ, редактором городской газеты. Учился в Литературном институте им. Горького. Сей­час работает журналистом в газете «Бийский рабочий», входит в обще­ственный редакционный совет журнала писателей России «Огни Куз­басса», является заместителем главного редактора альманаха «Тобольск и вся Сибирь». Стихи и проза публиковались в краевых, российских и за­рубежных изданиях. Автор 8 поэтических книг и 3 книг прозы. Лауреат нескольких литературных премий. Член Союза писателей России.

Ночь. В степи хорошо, спокойно, не то, что дома. Воздух на травах настоян, тихо, слышно, как далеко в речке рыбина большая плеснулась, и снова тихо. Ванька лежит ничком на сене, глаза вверх широко открыл. Там звёзды по всей ширине неба рассыпаны, будто слюдинки у реки на пес­чаной прогалызине, на той, куда они с пацанами купаться бегают.

Только, искупаться нынче редко удаётся, некогда — пары пахать надо. А это обычно — с раннего утра и пока темнять не начнёт, и так — с начала лета и до самого сентября. А не дашь дневную норму — бригадир отругает при всех: «Вот Ванька с Колькой, стервецы, опять фашистам помогць чинят, норму не дають!.. Ишь… кобылье отродье!..». Да ещё и пару крепких словец пристегнёт вдобавок, обидно, слёзы на глаза наворачиваются…

Вообще-то дядя Кумарбек добрый, натянет свою шапчонку поглубже, так, что старенький мех на глаза нависает, ругается, а сам улыбается под шапкой. Однако и с него начальство строго спрашивает, вот и ругает паца­нов, чтобы взбодрить их. Чего ругается старый, руганью ведь дела не попра­вишь?! Лучше б кормили их посытнее… Только в этом вопросе Кумарбек не поможет, и рад бы, да где ж её нынче взять, еду-то?

Только всё равно не прав он, дядя Кумарбек, никакой не помощник Ванька тем фашистам. Да он и в глаза-то их, фашистов, никогда не видывал.

Вот отец его, Михаил Лапшин, — тот видал, даже «памятку навечную- увечную» от них в ноге имеет. Помнит Ванька, в 41-м 22 июня прискакал в ихнюю Светкоммуну посыльный с главной колхозной усадьбы. К столов­ке прискакал. Собрал воедино всех, кто в ту пору на работе был: «Вой­на!» — говорит. И список зачитал, длинный такой список, почитай все мужики светкоммунские, кроме старых да малых в нём: «Так вот, соби­райтесь, значит, товарищи, Родину защищать от немецко-фашистских за­хватчиков» . На следующий день батя на фронт и ушёл, со всеми мужиками соседскими, с Ванькиным старшим братом Семёном…

А в августе ранило батю. Пулей вражеской ему половину нижней че­люсти разворотило, да в ноге осколок от немецкого фугаса застрял. Три месяца в бийском госпитале батя пролежал, совсем рядом от родных мест. Лечили его, лечили… мать пару раз к нему ездила, туда, в госпиталь, каждый раз дня на два, больше её из колхоза не отпускали — работать-то некому. Как возвращалась из Бийска — ревела жутко. Ванька мать жалел, но виду не подавал, верилось ему — батя у него крепкий, выкарабкается батя, по­правится, и война закончится. Семён воротится, а там уж заживут…

Из Бийска комиссовали батю подчистую — не годен, да и то верно, кому на фронте такой солдат нужен, если он даже жевать толком не может. Мать ему натолчёт в миске картохи ли хлеба, когда был, да на стол ставит. Чуть ли не с ложки кормит батю.

Впрочем, как вернулся батя в Светкоммуну, тоже без дела сидеть не смог, бабам в колхозе помогал: дрова в столовку навозит, воду. Иногда и за топор, за пилу брался… Но раны покоя не давали, буквально на Вань­киных да мамкиных глазах таял. Особенно по ночам у него болело, ког­да спать ложился. Днём-το занят был, некогда о болячках думать, а ночью хоть волком вой. Да чего греха таить, волком и выл.

Ванька оттого домой и не идёт. Всё равно там не выспишься, батя всю ночь проворочается, простонет, а мать рядом с ним тоже не спит — то воды подаст, то встать с кровати подмогнёт, если батя на двор соберётся…

Понимает умом Ванька — долго батя не протянет. Но всё равно от­того ему ещё тоскливее на душе дома становится. А уж матушка когда при­читать зачнёт, то и вовсе сиро бывает, хоть беги куда глаза глядят…

Лежит Ванька, на звёзды глазеет. Хорошо ему в стогу, лежи да смо­три, пока не уснешь. И про голод как-то забывается временами, иногда только и вспомнишь, когда в животе сильно уркнет, а так ничего, терпи­мо. На звёзды смотришь да слушаешь, как мыши внизу шуршат, тоже, на­верное, пожрать чего ищут?.. Всем нынче голодно — и людям, и мышам. Война…

Когда в сене лежишь, а над тобой звёзды — чего только в голову не по­лезет. То одно, то другое, но всё равно всё к мысли о еде возвращается.

Вот раньше, до войны, жили они сытно вроде, Ванька-то помнит — не го­лодали. А только батя всё одно ворчал: «Ну вот, свалили всё в один котёл, теперича и ложкой из него не зачерпнёшь! Вот то ли дело раньше…».

Что там раньше, сам Ванька того не помнит. Но от отца с матерью кое- что слыхал. А раньше, до революции ещё, на месте поселка Светкоммуна монастырские земли были.

Монастырь тот затеял богатый барнаульский купец Малкин, который ещё в 1862 году начал эту идею продвигать. В ту пору здесь вокруг алтайцы жили, а торговля с ними большую прибыль купцам приносила. Вот и нуж­но было Малкину здесь постоянное место обжить. А чтобы разрешение ему от властей получить, стал купец власти письма писать, в коих убеждал власть, что «в этом мужеском монастыре», де, крайне заинтересована Ал­тайская духовная миссия. Ссылался при том на записку состоящего при миссии некоего иеромонаха Иоанна. Якобы говорилось в записке, что «члены миссии живут порознь, по целому году не общаясь между собой». Потому-то миссии крайне необходимо иметь центральное место в виде приюта. Там, по мнению монаха, могли бы найти «помощь и пособие на первых порах» прибывшие на Алтай.

В итоге ходатайство купца об уступке под монастырь «пустолежа- щих» будто бы земель было удовлетворено, а организация монастыря была признана во всех отношениях «желательной». А в 1864 году императором Александром II был высочайше утверждён здесь «общежительный муже­ский монастырь».

Со временем влияние монастыря распространилось на всю близлежа­щую долину, а проживавшие вокруг алтайцы были поставлены перед вы­бором: убираться им из долины или платить монастырю установленную аренду. Поскольку перспективы переселения для них были ещё менее при­влекательными, чем житие «под монастырём», многие алтайцы предпочли остаться на обжитом месте. За право поставить юрту в этих долинах каж­дая семья должна была платить монастырю по рублю в год; те же, кто сеял ячмень, платили по рублю за пуд высеянных семян… Платили и за паст­бища — за одну голову крупного скота по 25 копеек и ещё по 5 копеек — с головы каждой мелкой скотины… За сено, за право пользования лесом… А коли алтаец ещё хлеб сеял, то должен был он отдавать монастырю одну десятую часть урожая под видом руги, — так называли по тем временам от­сыпной хлеб, отдававшийся в виде жалованья представителям духовенства.

Постепенно монастырь разрастался и вширь, и втолщь, обживался всё большим числом насельников. Люди приходили сюда не только с близ­лежащих Улалы, Бийска, Барнаула, но и из центральных областей России. Со временем у монастырских появились свои мельница, дегтярная печь, печка для обжига кирпичей, большое молочное стадо и маслобойня, мона­хи стали разводить птиц и садить фруктовые деревья и огороды…

Ванька с ребятами раньше частенько бывал на монастырских разва­линах. Огромный, одичавший со временем фруктовый сад, опустевшие, заросшие травой и кустарником остова братского корпуса и храма, а за храмом, чуть поодаль, ближе к холмам, — монастырское кладбище. Могилки монахов заросли, и холмики их почти сравнялись с землей.

Особенно любили собираться на кладбище. Трава здесь была густая, а на едва заметных холмиках росла самая крупная и сладкая клубника. Места вокруг были вообще клубничные, а здесь на кладбище особенно.

Увидел одну ягодку, нагнулся, а рядом ещё пять, присел — ещё десять поманили. Так увлечёшься, что ничего вокруг не замечаешь. Складыва­ет Ванька в рот ягодки, да жадно, почти не пережевывая, глотает, точно не успеет все их съесть — опередит кто-то из товарищей. Глотал, глотал, да за что-то ногой босой зацепился, ну и содрал кусок дёрна, а под ним краешек плиты чугунной. И буквы на ней. Любопытно Ваньке, расчистил он дальше надпись, а там «братъ Иоанн» — надпись, и даты с… по…

Какой-то момент перепугался Ванька, а ну как там под плитой пусто, провалится плита и он вместе с ней туда. Но страх быстро прошёл, показал плиту друзьям. Они её полностью откопали, тяжёлая плита, втроём через силу с места подняли. Никакой пустоты там, конечно, не было, однако ре­шили плиту на место положить. Мало ли…

Тогда, до революции, здесь же на монастырской земле на месте ма­леньких староверческих заимок стали возникать небольшие поселения. Одним из них и образовалось село Зыково. По тому времени в селе было до восемнадцати дворов, и народ обитал самый разный. Прежде, конечно, это сами Зыковы — семья переселенцев-старообрядцев, которые облюбо­вали эту долину ещё задолго до появления монастыря.

Было и несколько семей, переселившихся с Украины. Как рассказыва­ла Ваньке его ровесница-соседка Маша Пугачёва, мать её приехала сюда с родителями одиннадцатилетней девчонкой, ещё в 1910 году. А перед тем как ехать Зыковым на Алтай, цыганка наворожила матери, мол, им на но­вом месте «на скот счастье будет». Вот и пригнали они с собой сюда ско­тину, привезли пшеницу, картошку, семена. Отстроились на новом месте неподалёку от монастыря, рядом с зыковской пасекой.

Постепенно в Зыково стали строится и алтайцы, которые жили во­круг отдельными урочищами, кочуя с одного пастбища на другое. Богатые селились обособленно, чуть за деревней, держали обыкновенно большое хозяйство, огромные стада, выпасали их на выгонах далеко за деревней.

А бедные нанимались в батраки к русским и к своим зайсанам. Однако со­всем бедных было немного, большинство хозяев в Зыково держали круп­норогатый скот, коней, овец, сажали картошку — словом, на еду хватало. Пшеницу сеяли мало, в основном для хлеба. Питались преимущественно мясом и молоком.

Отец Ванькин был мужик мастеровитый, только к 17-му году, так слу­чилось, хозяйство его как-то в одночасье ополовинилось, две дойных ко­ровы пали, овец пришлось продать, да и на посев почти ничего не оста­лось. Можно было и у соседей на посевную пшеницы перехватить, однако в ту пору зайсаны и мужики побогаче, услышав, что в соседнее село при­ехали красные, целыми семьями собрались переселяться в Монголию, по­дальше с глаз новой власти, и угоняли с собой весь свой многочисленный скот. Михаил с семьёй вынужден был на месте остаться, не последнее же бросать. А ехать куда-то за журавлём в небе он не решился.

Удалось ли переселенцам из Зыкова на новом месте заново поднять хозяйство, никому из оставшихся неизвестно — уехали они, как в воду ка­нули. Да и не мудрено, времена были такие, что люди запросто пропадали, как говорится, «без суда и следствия».

Чуть позже на центральной усадьбе был образован сельский Совет. А ещё через год всё монастырское хозяйство и постройки Советом этим были решительно конфискованы и переданы вновь созданной на месте монастыря коммуне. Правление находилось на центральной усадьбе, а от­деления — в небольших селах, вроде Зыково. А чтобы окончательно из­быть тёмное прошлое, недолго думая, все деревни переименовали. Так Зыково стало Светкоммуной.

Монахи тоже разбрелись кто куда, большинство бесследно исчезли. Из всех монастырских в Светкоммуне прижился один блаженный Иллари­он, которому, похоже, и идти-то было особо некуда. Он и в монастыре-то жил на правах приживалки, в своё время настоятель приютил его из со­страдания, а единственным послушанием ему было помогать в меру своих сил в монастырском саду.

Прибившись к коммунарам, отец Илларион возился с ихними самы­ми малыми ребятишками — что-то вроде детского сада на общественных началах, — рассказывал им всякие волшебные истории, большей частью из священного писания. А ютился по-прежнему в сторожке в старом мо­настырском саду, который после ухода монахов скоро захирел, яблоньки в нём одичали и уже не давали такого богатого урожая.

Коммунары, также из простого человеческого сострадания, остави­ли блаженного при кухне. Иногда помогал он светкоммунским бабам — то дров наколоть, то воды поднести, а бабы соответственно поставили его на пищевое довольствие в общественной коммунарской столовой, где сами питались да кормили своих мужиков…

Конечно, всего этого Ваня Лапшин не помнил, да и не мог, поскольку родился лет через семь после того, как монастырские владения коммуне отошли, но от родителей и соседей-коммунаров обо всём этом, конечно, слышал. Нередко, особенно зимой, отец рассказывал ему будто некую сказку о том, как жили в то далёкое «раньше», как пришла на монастырские земли нежданно-негаданно Советская власть, и все стали работать сообща и дружно, строить какой-то счастливый коммунизм. Каким он будет, этот коммунизм, отец Ване объяснить не мог, но вместе со всеми предпочи­тал верить, что будет он светлым и счастливым для всех. Да и как не верить было по тем временам — себе дороже…

Впрочем, кое-что из того «раньше» и Ванька застал. Помнит он и ком- мунарскую столовую, когда женщины-коммунарки готовили сразу на всех, и обедали все вместе — и взрослые, и ребятня. Садились за столы весело, с шутками, с прибаутками. У ребятни в столовой был свой отдельный стол, где они полностью хозяйничали, сами носили с кухни, сами разливали по­хлёбку по мискам — всё сами, йот этого тоже было радостно на душе. Пом­нит он и посиделки в нардоме, бывшем доме Зыковых, уехавших в Монго­лию. Когда ребята постарше танцевали под гармошку с девчонками, а они, мальцы, подглядывали в окна и исподволь похихикивали, почему-то тогда им очень смешными казались эти нардомоские танцы.

Запомнил Ванька и блаженного. Иллариона ребятня любила — чув­ствовали, добрый он, хотя имя у него, конечно, странное, и головой он, как гусь, постоянно кивает, но начнёт рассказывать, заслушаешься, не то что родители.

Особо запомнился рассказ о рождении младенца Иисуса. Ванька живо представлял себе — вот Иосиф с беременной Марией отправляются в да­лёкий Вифлеем… Правда, не совсем понятно Ваньке, зачем им обязатель­но нужно ехать в тот Вифлеем, неужели ради того, чтобы их сосчитали? Ведь, как Илларион говорит, от Назарета до Вифлеема ни мало ни много, более двухсот верст будет. Да и остановиться им в том Вифлееме особо не у кого — ни родственников, ни знакомых. А народу в Вифлееме, опять же по словам Иллариона, собралось на ту перепись видимо-невидимо… и вынуждены были Мария с Иосифом найти приют в хлеву для скота.

И Ванька снова представляет Марию с Иосифом в том хлеву среди за­пахов сена и навоза, таком же тесном, как загон для дойного стада у них в коммуне. А Илларион дальше рассказывает и рассказывает: «Марии же наступило время родить, и родила она Сына своего, Первенца, и спеле­нала Его, и положила Его в ясли…».

А рядом с яслями — Ванька снова вспоминает светкоммунский за­гон, — нет, не коровы, а овцы ходят, от них тепло, и шерсть у них, навер­ное, мягкая.

Непонятно Ваньке, зачем этот вифлеемский хлев находится в пещере, так утверждает Илларион и поддакивает себе, а сам по-гусиному головой всё кивает и кивает, так смешно… Но чует Ванька, всё равно от овец идёт живое тепло, и сено пахнет свежо, с примесью каких-то нездешних вол­шебных трав, видно, вифлеемских…

…Тут Ванька почему-то вспоминает: зашёл он как-то к своему другу Толе Тайдычакову, а тот сидит, нянчит своих младших братьев и сестру. Вся малышня в большом ящике с сеном ползает, голенькие, чумазые, но ве­сёлые, хохочут. Видимо, сено щекотное. А Толя рядом сидит в мамкиной юбке, которая у него на плечах завязана. Хотел было Ванька Толю гулять позвать, но посмотрел на него и спрашивает:

—    Чего так?.. В юбке…

А Толя отвечает:

—   Видишь, штанов нет, порвались совсем. Вот мамка юбку на время и дала…

И смешно Ваньке, и друга жалко. Помнится, выпросил он тогда у ма­тери свои старые холщовые штаны — мол, а то играть совсем не с кем — да отнёс их Толику:

—    На, носи…

…А Илларион всё рассказывает и рассказывает. Вот ангел Господень является пастухам, которые сторожат стадо, «…и слава Господня осеяла их; и убоялись страхом великим. И сказал им Ангел: “Не бойтесь, возвещаю вам великую радость, которая будет всем людям: ныне родился вам в горо­де Давидовом Спаситель. И вот вам знак: вы найдёте Младенца в пеленах, лежащего в яслях”…».

Смотрит Ванька на звёзды, они то блестками слюдяными мерцают, то дорожками в разные стороны разбегаются, а то и ровными рядками идут друг за другом, что борозды на свежевспаханном поле, где-то среди них та, Вифлеемская. Только далёко она. И сеном степь пахнет, родным, светкоммуновским…

Одно плохо, в животе нет-нет да уркнет, раз, потом ещё. Всё-таки сколько на звёзды не смотри, а голод совсем не пропадает, есть всё равно охота. Поскорее бы уже уснуть, завтра опять пары пахать…

Как и все светкоммунские пацаны, Ваня Лапшин с малолетства к ло­шадям приучен был. В деревне почитай лет уже с шести-семи ребятишки с лошадьми управлялись не хуже взрослых мужиков. На водопой, бывало, водили, когда и в ночное на выпас выгоняли.

А чуть постарше, лет с десяти этак, помогали взрослым свозить силос. Грузили его на волокуши, типа саней. Потом везли к силосной яме, там бабы волокуши выгружали, и опять — вперёд на загрузку.

Зачастую и пары мужикам помогали пахать. На конной тяге, стары­ми плугами. Обыкновенно кто-то из мужиков или из тех, кто постарше, за плугом шёл, а ребятню седоками к себе брали. В каждый плуг пахари впрягали по две пары лошадей, на одной из лошадок передней пары обык­новенно подсаживали пацана, чтобы, значит, он лошадьми правил. А что, кони в колхозе к пахоте привычные, их особо даже не нужно было на­правлять, сами вдоль борозды шли. Самое главное для седока — не про­зевать, когда борозда закончится, да развернуть упряжь вовремя и акку­ратно, чтобы точно через определённый интервал в следующую борозду войти…

Только так-то до войны было. А как забрали мужиков, почитай всех в неделю-полторы, осталось тогда их шесть человек — седоков. Двоим по пятнадцать лет, а ещё четверо, в том числе и Ванька, те вообще тринад­цатилетние. Среди них и девочка одна была — Маша Пугачёва. Бедовая девчонка, под стать фамилии, хоть и соплюха, казалось бы. Потом, когда вырастет — Ванька уже решил, — он обязательно позовёт её замуж, станут они вместе жить да хозяйство вести, как взрослые. Но это потом, после войны, когда фашистов одолеют… В общем так, седоки-то они седоками, но вопрос остро встал, а пахать-то кому? Так и стали седоки пахарями. Бригадир ихний, дядя Кумарбек, посмотрел на них, головой молча покачал да рукой махнул:

— А-ай… Пашите!

Только без седока пахарю как? За Машей Пугачёвой увязался братиш­ка — десятилетний Васька. У Ваньки младших не было, только старший, и тот на фронте. Вот и позвал Ванька с собой Колю Пугачёва, Машиного младшего, ему только-только девятый годок пошёл. Другие новоявленные пахари на них поглядели да тоже малышню к себе взяли. А что? Лошади колею знают, да и пацаны на лошадях крепко сидят.

Конечно, почувствовал Ванька — за плугом это не на кобыле верхом, тут главное ручки плуга крепко и ровно держать, чтоб отвал за плугом шёл. Трудно, конечно, ему тринадцатилетнему с плугом управляться, но стара­ется. Да и все стараются, по шестьдесят, а то и по семьдесят соток вспахи­вают…

А осенью ещё — уборка, вязка снопов, потом снопы скирдовать надо… Частенько и так бывает: только отпахаются они, приезжает дядя Кумарбек и говорит: «Ну, теперя снопы скирдовать быстренько». А куда деваться: не будешь скирдовать, снопы влажные станут, потом жаться плохо будут, а значит меньше хлеба на фронт нашим солдатам пойдёт…

Почти засыпает Ванька, всё перед глазами расплываться начина­ет. Но голод не отступает, урчит в животе, даёт о себе знать. Самим-то им хлеба почти не выдают, только что на трудодни, а там всего-то на один жевок. А работа трудная, изнурительная. Ванька видел, на его глазах одна женщина, когда силос разгружали, работала, работала как все и… утгала за­мертво. А у неё, Ванька знает, трое детишек осталось. Куда их? Хотя, по­думать, кому нынче легко — война.

Скоро ли она закончится, проклятая? Вот старший брат недавно из-под Воронежа письмо прислал, пишет: «Мы тут фашиста бьём. Вы уж там потерпите, родные. Скоро, скоро победим. Вернусь, всё легче будет. Вань­ка, матери и отцу помогай, ты уже большой, а сейчас и вовсе из мужиков старший в семье. Батя, а ты выздоравливай, мы ещё с тобой выпьем за нашу Победу!». Хорошо бы, коли так. Только сводки с фронта идут о больших потерях и с нашей стороны. Вон Пугачёвы похоронку получили, Тайдыча- ковы… да почитай полсела осиротелых. Только и слышишь, то там, то там — бабий рёв по селу бродит. Здесь, в степи, как-то тише, спокойнее.

И снова это урчание в животе, Ванька невольно вспоминает вчерашних сусликов, которые были у них на обед. Они приспособились — вырывали волосы из кобыльих хвостов, плели силки и ловили в степи сусликов. Об­дирали шкурки, варили тушки в солдатском котелке. Вчера попалось три зверька, ими и поужинали. Только что такое три крохотных тушки на две­надцать голодных ртов!..

Ещё иногда дядя Кумарбек привозит им альбумин, выдаёт граммов по 200-250 на человека. Альбумин — это такая жидкая масса, что-то сред­нее между молочным обратом и творогом. Ванька от кого-то слышал, что делают его из коровьего молока где-то в Белом Ануе. Где он, этот Белый Ануй, Ванька не знает, но альбумин съедает с удовольствием. Вкусно, но мало. Голода альбумином не перебьёшь.

Иное дело — кобылье молоко. Дядя Кумарбек выделил светкоммун- ским старухам четыре конематки, старухи доили их и делали кумыс. Кумыс этот потом куда-то отправляли, но и бабушкам тоже немного перепада­ло. Пацаны видели это и соображали по-своему, у них под плутом в одной из упряжей ходила дородная ожеребившаяся кобыла Параша. Вот только доить кобылу никто из них не умел.

Как-то раз прошли они несколько кругов и решили слегка передо­хнуть. Тут как тут — Парашин жеребёнок, он рядом пасся. Сразу под мамку и за сиську, молоко сосать. Толик Тайдычаков на это дело смотрел, смо­трел и говорит:

— Бабки там лошадей доят, кумыс пьют. А мы тут никак не можем!

Подошёл, отогнал жеребёнка, а сам вместо него пристроился прямо к соску. Пацаны над ним смеются:

—    Нучё, Толик, нашёл себе титьку!

А он на них внимания не обращает, знай сосёт. Напился молока и го­ворит:

—    Ну всё, ребята, сытый я теперь!

Пацаны смекнули, и туда же за ним. Оказалось очень даже можно: соски у кобылы, будто специально, упругие, в разные стороны торчат, сра­зу четверым пристроиться легко. Молоко тёплое, чуть сладковатое на вкус, и травами пахнет. А Параша стоит себе спокойно, точно так и надо. Маша увидела, сперва поворчала на ребят:

—    У малого молоко отымаете!

—   Брось ты… Всё не высосем… А жеребёнок, он всегда при кобыле, голодным не останется. Лучше молоко попробуй!..

Маша бочком, бочком, потом попробовала. Видать и ей понравилось, да и есть шибко охота. Словом, напились все, потом и жеребёнок подо­шёл, и ему что-то осталось, вымя-то у кобылы вон какое!

Конечно, дядя Кумарбек пожурил пацанов из-под своей меховой шап­ки. И как догадался только? Выговорил:

—    Ребята, чё жтворите-то? Жеребёнку маленько оставьте!..

А Толик на своём стоит:

—   Да чё ты, дядя Кумарбек, неужто мы всё высосем?.. Жеребёнок-то, он всегда при кобыле…

Вздохнул Кумарбек и рукой махнул:

—    Ладно, пейте, кобылье отродье. Бог с вами…

С тех пор и пьют они кобылье молоко, в голодуху-то хорошее под­спорье.

Облизнулся мечтательно Ванька, уже во сне. Перевернулся на бок, подсунул руку под голову и блаженно почувствовал, как звёздные бороз­ды в небе слились где-то впереди в один струящийся плавно свет, тёплый и сладковатый, пахнущий травами, будто кобылье молоко.

Сергей Филатов. Альбумин, звёзды и кобылье молоко. // «РУССКИЙ МIРЪ. Пространство и время русской культуры» № 10, страница 426-435

Скачать текст