Поделиться "Алексей Грякалов. Слепой орёл/зоркий крот"
1,455 просмотров всего, 2 просмотров сегодня
Алексей Грякалов. Философ. Писатель. Родился в 1948 в селе Красносёловка Воронежской области (Верхний Дон). Окончил философский университет ЛГУ. Доктор философских наук. Профессор кафедры истории философии и философской антропологии РГПУ им. А. И. Герцена. Руководитель Центра исследований философии современности этого университета. Автор монографий: «Структурализм в эстетике» (1989), «Эстезис и логос» (2000), «Письмо и событие» (2007), посвященных исследованию отношений авангардного эстетического опыта и философской рефлексии XX века. Как прозаик печатается в литературных журналах с середины восьмидесятых годов. Член Союза писателей России.
Подземный куплет
Косая скобка — Косая линия.
Васильевский остров — поэтическая жаба в манжетах, трамвай красный запонкой загремел. Гусеница станции Василеостровской втягивает в брюхо, поджимает ступени.
Чего герою надо —
Зачем спешит в метро?
Чтоб дамы были рядом —
И плечи и бедро.
Чего боишься, мерин?
Из-за тёмных очков и в самом деле почти ничего не видел — мерином зашоренным ступал вдоль острых углов. Будто б втирался в воздух, теряя естественное телесное обхожденье, приобретал привычки чужой плоти — с каждым куплетом становилась собственной. Теперь даже удивлялся давнему собственному непониманию — когда-то в Волоколамске под Москвой в институте реабилитации инвалидов по зрению женщина — ночной психолог — рассказала, как водила слепоглухую девочку первый раз в церковь. И потом ребёнок рассказывал, как красиво в храме, красиво тихо поют и какая красивая Богородица.
Откуда? — чувствовала колебания тёплого воздуха от молитвы, певчих — мерцал воздух, приближались и отдалялись нестрашно шаги, кто-то погладил девочку по голове, капли сладкого церковного кагора стекли в жаждущий прикосновения рот. И похожая на мать всех матерей женщина была рядом — ночной психолог никогда не бросает своих.
Слабовидящий мастер подарил ему тогда настоящую брашну из липы: А что кому до нас, коли праздничек у нас — вилась надпись по верхнему краю чаши. Теперь он складывал в неё чётки — из Китая буддистские, шаолинские и даосские, длинные с большим крестом мексиканские, в Тобольске купил вязаные чётки небесного цвета — нигде никогда не видел такого синего неба, как над Иртышом. Такой небесно-голубой, необычайно живой цвет вставал перед глазами в редкие минуты, когда давно его нежно любила теперь совсем далёкая женщина. Теперь её не было рядом — никаким усилием нельзя было вызвать к жизни созданный ангелами-художниками небесный цвет. Остался только след цвета, только о нём память. Чётки по- разному перетекали в руках, думал о странном великом согласии всех религий, теперь примирённых в одной брашне, сработанной полуслепым мастером, — будто бы не различал перегородок между богами, перетекали в пальцах, как чётки.
Может, на самом деле он оскорблял богов общим примирением в липовой брашне? А надпись о праздничке говорила о том, что все великие примиренно забыты?
Вынимал вечерами чётки из чаши — отступали мелькающие минуты, время будто бы переливалось в перетеканье, и думал, что с помощью чёток стал лучше понимать всё. Будто бы отвернулся от слепящего дня и перестал замечать сумерки и ночь — светлое и тёмное одинаково вплелись в бусины и узелки… на бывшего замдиректора по науке Музея религий почти все уж давно махнули рукой — перебирая чётки, станет неуязвимым в оставшихся днях.
Не хотел не только до срока, вообще не хотел умирать!
Чудесной бесконечности научился у волоколамских певчих — как чётки не кончаются, так длится песня слепца. Зрячий может оглянуться и женщину взглядом достать — волоколамский только то имеет, что держит в руке. И песня не знает будто бы перерыва — от куплета к куплету, страха чёрного нету. Только мелодьей бесконечной жить буду одной — и ещё под одной!
Перебирая кнопки купленной на Сенном рынке гармони, пошёл- пошёл — издалека припомнил три мелодии, четвёртую сам сложил под куплет, побрёл, побираясь, и странно, что до сего дня никто не окликнул его — будто б никто не знал никогда. А ведь на прекрасном Васильевском острове был самый лучший в мире Университет, где он провёл восемь лет.
По-о-дзе-емные туннели
Для вас — людей-мышей!
Играй повеселее —
Завязочки пришей!
И осторожно: звери! Вскочил очередной подземный жилец — толкнул артиста, створки-челюсти схлопнулись — капкан, ударила левая половина по пальцам на басовых кнопках. Звери закрываются!
А подайте ущербному барду за эротическое стремленье! — крестословица у каждого нормально зрячего перед лицом.
Ще-е-ерба-атый орган пенья,
Щербатая душа —
Красотка на сиденье
Уж больно хороша!
— Вы здесь все сами не местные, а я самый подместный — день-ночь под землёй. Ещё раз в плечо толкнёт потаскуха-дверь. Гармонь от толчка распустилась: гр-рау — басов белые кнопки сползли к чужим золотым ногам. Свои надо расставить — низ живота мыслью ощупать, чтоб устойчивость разыграть — всё качнётся к своим местам: Августин с блаженной Менделеевской линии философически покивал — как раз над головой: тяжесть стремит всякое тело к своему месту. Стремит похмельная под землю, чтоб каждый день заработать на пельмени и шкалик — славянка прощается с бедным Пушкиным на станции Чёрная речка — пошёл на войну, мелькнули два цветка у ног памятника. Рывком на сопки Маньчжурии по дунайским волнам двинулся табор цыганский — ведёт подземный репертуар до конца ветки к проспекту Просвещения — к Просвету.
Для разогрева подан классический репертуар, а потом судьба и эротика!
Кро-осво-орды и сканворды
Оставьте на потом,
Красотка снизу гордо
Вильну-ула животом —
И вслух с пафосом, обращаясь ко всем сразу: три металла ценятся у настоящих мужчин. Серебро — на висках, в карманах золото… всеобщий эквивалент, железо скукожилось после палёной водки в обвислых камуфляжных штанах.
Серебро своё, подайте золота эквивалент!
Не-е-е вижу, ах не вижу,
Прекрасный белый свет.
Люблю… эх, ненавижу —
Кого в ладони нет! —
Да ничего-ничего-ничего.
Вот рядом бокастая чашка с теплом — каждая петербурженка желает по утрам, чтоб ласково прикоснулся невзначай к ней кто-то в метро. Даже прошлое ночное объятье, если было, не спасает от одиночества под землёй. Нева над головами, рыбы и лёд ладожский, баркасы чёрные с рыбаками, миноги под мостом вьются, небо плывёт по воде — разве не вся жизнь наверху, а под землёй одно коллективное вагонное тело — тонкая кожа, да платье, да плоть? Чем тело от плоти отлично? — плоть в метро ведёт себя неприлично! Развесели хоть песней, прикоснёшься ладонью — она будет терпеть, хоть бы один миг, пока отвернёт поезд от теченья Большой Невы. Так русская философия ощупью философствует — у русских украл идею знаменитый француз, снова русский лён вернулся домой офранцуженным полотном.
А русский куплет — французским шансоном.
Папа-аша и мамаша —
Российского житья.
Плохая водка наша —
Горька судьба моя.
И под воровской будто б робкой и неудалой ладонью выгнется слегка полная жизни чаша — чудный изгиб такой был у Грушеньки: толк-толк — просится плоть в раскрытую ладонь. Чудо женское ни под чьей ладонью чудом быть не перестаёт — старший Карамазов есть крупный идеолог любви. А я как все Карамазовы! Митенькой-офицером хотел всех полюбить. Иваном Фёдоровичем статейки писал о свободе в русском сознании серебряных дней — по именам всех: Николай Александрович, Сергей Николаевич, Фёдор Августович. Про монастырь подумал один раз поутру, как младший из Карамазовых.
А сейчас сам собой подземный неправедный монастырёк.
Я Элиота переводил со словарём и хорошо перевёл. Мелкий почерк сейчас не различил бы — по памяти строчку восстановлю.
Проходит жизнь, проходит жизнь,
Как ветерок по полю ржи, —
Проходит явь, проходит сон,
Любовь проходит, проходит всё.
Это не Элиот? — нет под землёй разницы. И времени нет — вон прямо за бараком направо оседает на землю нанаец-рыбак — в угол несущегося под землёй вагона забился из давних дней. И ещё тянет из горлышка, голову задрал к бирюзовому небу, зелёная бутылка донцем к светильнику.
0,7
На всём берегу знали: ноляга! Смотрит из школы на рыбака выпускной народ, скоро последний вечер — с учителями вино и свобода, директор тоже взглянул — перестал рассказывать про солдата, что пробежал в бою десять метров без головы. Десятый класс весь знает нолягу. Девятый, восьмой и седьмой знают! А от первого до шестого ноляга пока зелёный запретный вакуум, почти всегда на дне колышется проспиртованная букашка.
Без головы оседает на серую землю абориген — двадцать метров к лодке на берегу не одолеть.
Ноля-яга!
На руки возьмут выпускники-дружинники самарского нанайца-князя, чтоб не замёрз под утро.
На руки милую — по Дворцовому мосту перед самым эректусом — крылья вздыбливаются, возвышаются гордо, и он, гордый-отважный, с Наташею на руках бежал. Последний раз с ней на руках, сердце готово прыгнуть с моста: буду бежать, пока не упаду. Ноляга моя стройненькая, цвет глаз изменяется в зависимости от освещенья, неузнаваемой становится в полуночи и совсем незнакомой в предутрии… лёгкая — бараний вес, мне уже сорок, как градусов в ноляге. Приметил тебя в гимназии в Новгороде. Каждую субботу из Питера на электричке в Новгород, чтоб лекцию про культуру гимназистам прочесть — не поймут всё равно, что культура висит над бездной. Всем рассказывал, как бежал в сторону Николаевского вокзала, чтоб успеть на электричку, а потом в Новгороде мимо судаков на рынке, мимо цыганок, мимо собственного дома — она одна понимала, что стремился к ней. И будет смотреть с обожанием в чёрных глазах? Последняя радость Наташа была, сейчас диссертацию пишет про символику креста.
А теперь рядом подземный свой крест, не остановиться — бежать и бежать в куплете, чернеет туннель, вздыбился мост — спеши, а то сразу по голосникам, по басам — по обеим рукам ударит музыканта жёсткая зверь-дверь.
Нет, так нельзя-нельзя — страстями только герои жили — в Новгородской области до войны было товарищество по обработке земли «Братья Карамазовы». Митя был председатель, Иван — зверовод, а младший Алёшка — по семенам уполномоченный. Ехидствовал тесть-кулак — упал намоченный, даже законной нет — младшую дочку увёл Алексей без венчания. Три бывших моряка балтфлота название книжки про трёх земляков-братьев про-чли, и жёны, понятное дело, у активистов были родными сёстрами. Давно — а вот, артельщики всех времён, попробуй милую у меня отыми! Я уж Дворцовый мост с ней на руках пробежал, мы спустились к воде, Нева к ногам плещет, скалится лев кобелю навстречу. Зачем студентке Карамазов старший нужен? Зачем средний нужен, зачем младший? Не в артель же её вводить.
А никто до меня не любил её — я зубами скрипеть умею. трёх балтийцев местные старорусские тоже не любили — объединились в товарищество, под себя всех подмели! Она импринтинг пережила на моей лекции — я первым впечатан ей в сердце и в тело.
И приспособить можно Элиота под свою подземную песню.
Про-охо-дит жизнь, проходит,
Как ветерок по ржи, —
Зачем она приходит,
Зачем со мной лежит?
В норе Апраксина переулка — казённая квартирка норой названа — бывает со мной, не думаю тогда ни о чём, но не просто самец! Я слепого играю день в день, я уже отвыкаю смотреть. Мне не нужны лица, я всех перещупаю — меня не видят, а я различаю всех. И какие грустные все в петербургском метро! А лучшие мысли на перегоне от проспекта Ветеранов к Ленинскому проспекту. Патогенная зона обыденности, родник идей где-то под толщей асфальта. Метафизика Петербурга — подземная физика бывшей столицы. Культурная столица. тысяч тридцать беспризорничков? И каждый со своей песней. давай ко мне!
Первое слово на неслыханную под землёй высоту вскинул —
Закро-ойте уши-очи!
Конец весны-зимы!
Кончаю песню ночи –
Кончаемся все мы.
— враз отодвинулись ближние. Предел голоса, предел существования. Ни солнце, ни смерть не поддаются прямому взгляду — в подземке солнце никому не в соблазн. Всё должно измениться — даже рыдание… умный среди французов румын. И немцы не понимают: Достоевский, но в меру. Как может быть в меру? Не поверили, что товарищество по обработке земли названо «Братья Карамазовы», кладбище ровное немецкое над Ильмень- озером хорошо обработано — выстроилось немчура-немчурой. Британец в Старой Руссе чемодан свой Наташе вручил — Достоевского он изучает, — гнётся бедная достоевская кобылка на каблучках, а он на Скотопри- гоньевск колониальным глазом взирает. Ты в Старой Руссе, островитянин. Пенёк! Вслед покачал головой отец Богдан, дочка маленькая у него есть от прихожанки, в огромной ладони монаха качается, как в колыбельке. Выпить его приглашал, в соблазн вводил!
Век серебряный, затёртый, монетки посеребрённые! Ассигнации- тексты затёрханные. Ждёт холод да голод ужотко! Тюрьма да сума впереди! Свирепая крепкая водка — огнём разливайся в груди. Был Белый — белый — теперь чёрные все. Саша Чёрный — двойной тёзка. Здравствуй, бедный еврей. В подземку эмиграции оттеснили — звери закрываются. А ты как жизнь кончил? — на пожаре соседей спасал.
А ты, слышишь, как? — да никак.
И ради этого, ради этого, ради этого. Вслух прореветь — не поймут.
Заставить надо переменить оптику, задавить интонацией — куплет горизонты подземные раздвигает.
Забу-удьте про проценты.
Про pro et contra. Ночь!
Студенты и доценты —
Контрацептивы прочь!
Ору-ору в уши, слышат только шум и грохот, глаза скрыли кроссвордом, уши заткнули наушником.
А как я их всех любил! Ночи бессонные шестидесятнические, Элиота переводил на электричество. Дешёвое электричество советской страны. Вот она, книжечка с переводами, карманная библия, корешок шершавый выстраданный.
И ухожу.
Я ушёл. С обидой на меня жена и дети. С обидой вся золотая-медная прежняя жизнь. Комбайны там ползали по придонским полям, васильки синие на закраине ложились под зябь вспаханной загонки. Жёлтые заеды на клювах слётков-воробьёв, губастый молодой голубь просит пропитания у родителей. А у тех уж новая птичья любовь. И у всех новая встреча.
А я простого пропитания, пропитанья прошу!
Песня слепого, как известно, континуальна, не знает разрыва. Не допущу паузы, чтоб пассажир не воткнул мне в куплет строку. Купле-етец! Неразличённый подземным полуглухим народцем куплет-хамлет. По подземелью слепым музыкантом брожу, брожу бражкой — аллитерации из курса теории литературы: в озере синем листья кувшинок. В озере чёрном подземном кувшинное рыло! Зашуршали тревожно шелка… неужели осень? Забытый плащ-болонья строчкой приличной переводной шуршит.
Но открылось вдруг странное-подземное дело! Бродил подземными коридорами, ползал то вверх, то вниз. И среди прочих всех заманил строкой террористку — сама собой встроилась в подходящий куплет.
Пове-е-ерхность Петербурга —
Шумит-гремит трамвай!
Огло-ох на оба уха:
Людей не убивай.
Террористка черноглазая поняла, что он понял —
Чеченец и славянец —
Ласкай свою жену.
Люби любви румянец —
И не люби войну.
— в полночь от закрытого метро пошёл вокруг Заячьего острова — она догнала. Она поняла, что слепой понял, но хотела узнать: как понял? Запахи различил?
Столкнуть слепого с моста, когда наклонится.
Взяла убогого под руку, он прижал её руку своей. И застёгивая меха гармошки, коснулся правой рукой груди — сразу откачнулась, давно никто не прикасался. А у неё красивая молодая грудь. слепой наклониться мог бы и прикоснуться губами — неразумный убогий младенец. Она же не знала жестоко-смешных историй — то под монастырь подводил обиженный поводырь всю компанию — настоятелю под окно полдесятка голых задов, то в баню поводыря со здоровенным слепцом пускали жалостливые влажные русские бабы. Тёр спинку разомлевшей слепец. да ты чего делаешь, дядя? — А что такое? — Да ты ж. оседлал! — А я и не вижу!
Она историй не знала — монастырей не было, общих бань не было, она вообще в бане никогда не была. А был сейчас рядом слепой, который её узнал.
Рядом шли мимо спящего зоопарка. И вдруг взвыл человеческим голосом пленный звериный сон. Некому зарешёченный сон передать — в никуда взревел сам собой.
И он после дикого утихшего крика сказал, что теперь у него нет никого. И у неё никого нет? Она сказала правду. А он врал для чего-то и врал.
И рассказал про Наташу, которой давно уже не было. Да почему ж не быть умиранью при жизни? Сил не хватило, я умер, а вы здесь живёте. На меня все в обиде: дочку не выучил на знаменитую скрипачку, сына не выучил на милиционера. Но я умер… на меня уж нельзя обижаться!
Пойдём со мной — позвал. Она не пошла.
Проводи меня! — повторил привычное, не подумав. Надо жить, жить.
И спел тихо без подыгровки.
Житейский ополченец,
Не будь дурак-простак.
Не бей людей, чеченец.
Не бей людей, русак.
Привычно-привычно. А ей в последнее время тоже все говорили привычно про лучшую смерть. Слушаешь? — он спросил.
Она посмотрела на зоопарк за спиной — оттуда снова проревел пленник, шпиль колокольни Петра и Павла светился странным светом, будто причастен к источнику на небе, стояла серебряная вода перед Стрелкой.
— Я сразу! Шахидка! Я сразу понял!
— Я сирота.
— Никто не любит? Я пожалею. Не предложат семьдесят два девственника в раю, ты ж в это не веришь? А может, жила с любовником и его другом — он вас застал и теперь ты здесь? Какой ты хотела смыть позор?
— Если б у меня были дети, они погибли бы, всё равно от кого.
— Боишься того, чего нет? Одинокая женщина. старая дева, вдова, разведённая, бедная, живёт вне семьи? Что ещё? — бесплодие, выкидыш, назаконные связи — с кем? Бросил жених?
— Не было у меня жениха.
— А если б был, мог погибнуть? Тебе сказали, что если станешь шахидкой, в раю будешь как русалка! Королевой красоты? Каждому попавшему в рай полагается семьдесят мест в раю для его родных. Но ты же сказала, что сирота!
— А ты разве слепой?
— Да у тебя даже мужа нет, за что ты хочешь себя убить? За что меня?
— До тридцати лет ко мне никто не подошёл. Я теперь поняла, кто ты!
— Одиночество не есть грех! Кто тебя запугал? Некому за тебя вступиться. У тебя нет детей, но могут быть! Я читал листовку с твоим описанием. когда ещё мог читать. Но это всё равно, что описывать облако. Хотя тебя сразу узнал: женщина преимущественно молодого возраста. Пояс со взрывчаткой легко спрятать под свитер, куртку или плащ. Имеется возможность прикрепить взрывчатку к бедру. И в том, и в другом случае при движении контуры скрытого предмета проявляются. Бегающий взгляд, явная нервозность, некоторая скованность в движениях — пояс мешает ходьбе. Если смертница сама должна взорвать пояс, то руки у неё будут на животе. Для взрыва нужно совместить провода электродетонаторов. Ты похожа на зомби. я сам такой, потому я тебя узнал. Ты думала, смерть далеко? Она рядом, как я. И для тех, кто тебя выбрал, — ты… ты мясо, которое посылают на смерть! Инструмент, отвёртка для крови. женщину мало кто заподозрит в кровавых намерениях. Ты могла бы стать живой куклой. Но в Коране прямо сказано: не убивайте себя!
— Кто ты такой?
— Плохо пересказал? А ведь был учителем.
— Я не знаю, что делать.
— Таких теперь тысячи! И я такой. И ничего, вроде бы, сложного. Две женщины было — в день семь рюмок. с работы уволили. Ору куплеты в метро. Тебя другие довели, а я по-русски себя сам.
Я возьму большую мину
И в себя её задвину!
Это будто бы наши бабы поют. Что самолёт алюминиевый, что баба тёплая! Ударили по фаллическим символам. по башням американским, теперь по остальному. Ты понимаешь? Я тебя узнал, ты от всех отводила глаза, а от меня не отвела. Думала, я совсем слепой? Но я только в сумерки. куриная слепота. Видел, ты хотела прикрыть плечи, ты осторожно несла сумочку, будто стакан там с водой. Да ведь джихад, дурочка, не убийство. это священное усилие! Это вот дом построить на высокой горе. тебя спасти — вот джихад!
— Я будто… всегда джеро!
— Я знаю, что это. Не-ет! Ты никого не встретила, и что? Тебя некому защитить? — некому и меня! У меня в норе пока можно пожить, пока не выгнали. Все бросили, и я всех бросил. всё тело болит, не от водки, я будто бы всё время в двух жизнях. Чувствую, как небо давит, мне в метро под землёй легче. А у тебя земля горит, ноги жжёт? Будто б предсмертный транс. радость жизни, будто бы от всего уж свободна. Так, так. только никого не взрывай! Ты останься. ничего больше не бойся. Думаешь, все ходят в твоей власти? Да ты сама в чужой власти, брось тех, они тебя не любят. Они тебя для себя изменили, они тебя изменили! Ты уже не думаешь, кто прав, а кто виноват!
— Но как ты узнал?
— Смотрел, как на себя. Ты уж вырвалась из ужаса в радость, и я ворвался — в метро с куплетом! Тебя насиловали. кто тебя обидел? Ты беременна?
— Не твоё дело.
— Будет моё, когда станешь рожать в норе. Чтоб войти в рай, необязательно убивать! Или хочешь, чтоб тебе выстрелили в лоно, как шахидкам в Норд-Осте? Чтоб не оставлять проклятого семени!
— Лоно… что такое?
— Откуда появляются дети. Шахидка не обязана оставлять потомства, главное, чтоб не рожали другие. Да я понимаю, говорить бесполезно. от меня всего никому пользы нет. Говорим с тобой — мёртвый с мёртвым, поэтому ты слышишь. Ты, дурочка, существо для смерти. лоно твоё теперь никогда не бывает влажным. ты просто взрывчатка. Но за что ты хочешь уме- реть? Если умирать не хочешь? Ты думаешь, напишут в газетах? Кто-то заплачет? — ты не услышишь. Да скоро все привыкнут к таким, как ты! Те, кто послал, говорят, что вы суки, а все остальные вас ненавидят. Думаешь, в память о тебе сделают куклу? Барби-сиротка… шахидка!
— У меня была одна красивая кукла.
— Вот и радуйся! Ждёшь, чтоб подсел пьяненький питерский мужичок: да взорви ты их всех! Но и тебя разорвёт на части, твоё тело. для этого родилась? Ты сегодня меня хоть не убивай. и у ног твоих я засну, как твоя собака. Ах ты, собачка моя! Руки коснусь, к плечу прикоснусь. И лежит у меня на погоне незнакомая ваша рука.
— Где погоны — война.
— Это из прошлой войны. офицерский случайный вальс. Дай руку?
Рано, рано! Не верит ещё, ещё не верит.
Не пойдёт.
Идёт рядом.
Запах женщины незнакомый. Он женщин всех Наташами называл теперь — по-арабски. Эта неведомая была с восточным запахом и горячим плечом.
— Дай руку!
— Не сегодня, так завтра! — вдруг выдохнула она. — Нет у меня никого. А там я хоть буду со всеми.
— Нет. Не-ет! Там ты ни с кем не будешь. Хорошо там, где мы есть. Живи. ты живи!
— Как? Ты же узнал!
— Слепой крот — орёл под землёй.
Вода невская спешила вокруг них, запах гари из кочегарки белоколонной Биржи сразу был снесён стрельчатым ветром. И осколки свадебных фужеров трещали и лопались под ногами, будто после пожара.
Любо-овные обманы
Невидимы в огне.
Не бейте зря стаканы —
Отдайте лучше мне!
— Зачем чужое счастье?
— Звенела пустота счастливыми ночами! Ты начнёшь жить, я нищим больше не буду. Я с улыбкой умру.
— С улыбкой не умирают.
— Откроем лавку перепродажи фужеров! Не узнает никто, мы тебя перекрасим!
— Твоя занималась чем?
— Э-э, ревнивый гендер! Импринтинг выветрился, влюблённость прошла. Просто ей жалко меня. Она изучает символ креста.
— Не надо нам вашего креста!
Она вырвала руку — он дико крутнулся на месте, чтобы её схватить. И вдруг понял, что дело вовсе не в темноте, действительно начал слепнуть.
Фонари скукожились до собственных отражений, свет бледный освещал только самого себя, а небо и вовсе чернело, без звёзд, без облаков-зверей, без облаков-женщин.
Он остался один и обнял воздух вокруг себя.
Где прежняя милая Наташа, в объятьях сверстника-аспиранта? Где недавняя женщина без имени — он понюхал воздух, как злодей-парфюмер. Он читал про убийцу на запах. Но у того был талант пронюхать весь белый свет, средневековый европейский город не знал бани — духи изобрели, чтоб отбить дурной запах. Духи воюют, чтоб отбить запах чужих. Странно, не хотел выпить… первый раз не хотел, хоть знал, что через минуту захочет. И одному славно в ночи. нет, одному ночью нельзя. А теперь ночь будет всегда. Значит, нельзя одному.
И он закричал жалобно — так оленята кричат в тех местах, где пили но- лягу. Так, он понял, кричат, когда в ясном сознании умирают. Он достал бутылку, хотел пробку скрутить — порезал палец, кровь потекла. сердце ещё гоняет кровь по кругам существования, он потрогал уши — в картезианской психологии у дураков всегда холодные уши.
Ничего не мог придумать, ни одной строчки. Но собственные уши от прикосновения стали теплее.
Ох, питерцы родные,
Остался я один.
Помру за выходные —
Поэт и гражданин
Пятница мусульманская кончилась, суббота еврейская началась, а за ней православное обычное воскресенье. И если б утро субботы не наступило — остался бы стоять один между двумя мостами, а если б все христиане задумались о молитве, можно было бы жить, не боясь. Террористка несчастная сейчас вернулась бы, и Наташа потом вернулась, и все бы вернулись друг к другу. Он чувствовал, что у него почти нет сил, а каким был здоровым, когда задумал исследовать тему русской свободы. Плохая водка. плохая водка, плохая водка — вот что!
Вот — что? Взял себя как чужого за руку — где он оставил палку?
Где и кому последний раз ставил? Назад глянул и понял, что жизнь — простой гон, надо просить у любой, ползать на коленях, колени целовать, пальчики массировать, уставшие за день, Элиота в собственной полуночи переведённого ей читать, жизнь — простой гон, собачий, кошачий, ишачий. Кто с молитвой-поллитрой, кто с головой-макитрой — голова у тебя как макитра, сказала хохлушка из Богучара, которая раз переночевала у него в норе. Одно женское прикосновение, непрерывное и ползучее, корольком- гусеницей ползущее по плечу, по груди, по её животу. Он сам так пополз корольком — всё-всё, что делал, было предусмотрение — всё-всё подглядывало вперёд — приподнимало край платья то спереди, то сзади. Жизнь была простой женщиной — понял только он и Василий Васильевич. Но Розанову нужен был храм, чтоб первые три дня молодые перед лампадой любились, а для него всё стало полутёмным укромным храмом — язычник с нолягой любил всю люботу кругом и теперь только понял, кто он такой. И водка, и статьи про свободу, и то, что великих называл по имени-отчеству, были лишь приближением, охватом, скольженьем по телу. Когда ослеп, только эта женщина без имени его поняла, ослепнув, он понял, что не на то он всю жизнь смотрел.
Ходите на работу,
Ходите на войну,
А я люблю люботу
Желанную одну.
Она тихо шла за ним и догнала. Снова её плечо и грудь были рядом. Убогого можно жалеть, убогий не может стрелять. Он не различит в толпе, он не опасен, но он живой мужчина и может жалеть. Жалость одна осталась среди всех чувств, кого-то снова желанного позвал звериный рык из зоопарка.
И когда она сказала, что завтра хочет поехать на поезде на Кавказ, он сказал, что поедет с ней. Так она освободится — вернётся без страха, а если не вернётся, то с ним. Он взял её руку и поцеловал: я с тобой!..
Начнут новую жизнь, никак её не называя, чтоб не спугнуть.
На поезде до Пятигорска, там у него друг преподаёт в университете региональную культурологию, она станет переселенкой с Верхнего Дона. И толковал ей, молчащей, про верховья, где тихий-тихий Дон петляет меж белых взлобков горы и левад. Они выправят ей паспорт, и станет она переселенкой с российским гражданством, а он — простой инвалид, он забудет Наташу и символику креста.
А она в последний раз посмотрит на родные места, чтоб больше никогда не вернуться. Её там никто с ним не станет проверять, русый русак славянской внешности с русскими песнями военного и полувоенного образца. И после рассказа о верхнедонских лугах они поднимались в её разговоре по Бермамытской, где она когда-то увидела первых русских, спускались к базару, пили нарзан — он вспоминал Печорина и Грушницкого, а она уже взглядывала по сторонам, боясь найти знакомого, больше всего на свете желая встретить почти родное лицо.
И повёз поезд парочку в сторону Кавминвод, он сидел у окна в чёрных очках, она молчала, но с каждой станцией всё тяжелей становился её шаг, когда она несла стаканы с горячим чаем. Отсутствия двоих никто не заметил, теперь его нигде не было — без его бесконечной песни осталось питерское метро, и уже два новых самозванца в чёрных очках примеривали на себя роль подземного скальда. А она и вовсе оказалась нигде — с прошлым будто б рассталась, но ни к какому будущему не приближалась.
Но без вина и подземных куплетов он страшно начинал тосковать — она расслышала зубовный скрежет, когда приближалась с кипятком к его месту, он будто б невзначай толкнул — руку её взял и смотрел на красное пятно от кипятка на запястье. Не поняла, видит сейчас или нет, скулы заострились, похож стал на волка — всегда был похож, а теперь вовсе сливался, в полутёмном тамбуре он стоял в углу как в засаде. И то, что она за ним ухаживала, отвлекало её от самой себя, они приближались к Кавказу, чтоб она навсегда с ним рассталась, а он — чтоб не бросать её.
Был сентябрь, солнце светило на горы — он поворачивал голову вслед освещённым зубцам, пил нарзан из вагонного стакана, и она боялась, что при следующем глотке откусит закраину стекла и вывернет губы в крови. Но будто бы невидимый пассажир-ангел ехал с ними в сторону Кисловодска — в его мягком присутствии распрямлялись углы и жесты, он хранил этих двоих, как Адама и Еву. Побыть вдвоём им не удавалось, тогда она, вспомнив давнее-давнее пионерское, завесила две полки простынями — они оказались будто бы в белом шатре. Но эта отгороженность от всех отличала, ей, значит, нужно было что-то скрывать. Она вновь вспомнила — поняла, что ничего и не забывала, а этот полуслепой капризный попутчик жил для себя, она для него была одной из того миллиона, с которым сталкивался слепой в прошлой подземной жизни. И никакой новой жизни не будет — она поняла, и ей стало легче, она сдёрнула мятый полог из простыней, а слепой даже и не заметил.
— Какая-то целебна грязца на Капказе есть! — изобразил царских времён инвалида. — Глазыньки помазать… свет! Грязь капказская, что такое? Как везде, землица с водой. Так-то, сестрица! Так-то! Пожил в купе, повалялся на канапе! Дойду до рынка. чувствовать себя счастливым полезно!
И потащился по вагонам с гармонью, подгадывая-подмигивая местным, но именно им-то и не нравится, как не нравится кавказскому жителю, когда изображают акцент.
Когда едешь на Кавказ,
Солнце светит в правый глаз.
Возвращаешься в Европу —
Демократия — для вас!
Даже забыл свой петербургский распевец! И сейчас, привлекая внимание, её выдаст. Одна осталась — кавказский живой воздух рождал в нём лёгкое, почти бездумное существование, а её возвращал к смерти.
Как она могла всё забыть?
Долго стоял поезд в Минводах, люди были не так сумрачны, как в Петербурге, но почти не улыбались, военные тяжело шли в разбитой горами обуви. Мимо всех, с оружием. Не было видно даже привычного ожесточенья войны — мужской силы, смеяться богатой золотой осенью было будто бы никому не с руки. И все будто бы всё знали друг о друге и о войне, о тех, кто пробовал скрыться и до поры затаился. Будто бы и силы не прилагать — всё само собой раскроется, надо просто дождаться мига, когда скрываться станет невыносимо, тогда люди поднимут головы, чтоб глянуть на то, что и так уже знают, и сразу начнут стрелять.
Она смотрела в окно на равнодушных военных, на сидящих пёстрых цыганок, цыганёнок шёл навстречу военному, и тот что-то положил ему в руку. И всё происходило будто само по себе, без человеческой воли, без усилий и даже без слов, будто б даже без радости военные вернутся домой и равнодушные встретят ласки. Они, ей показалось, даже не хотят возвращаться, чтоб заново не искать себя, сейчас потерянных в бессмысленном движении вдоль вагонов.
К военному кинулись другие цыганята, он молча давал им в руки то, что ей не было видно. Одни маленькие попрошайки были с поднятыми лицами, а все остальные опустили глаза к земле. И она поняла, что все почти такие же, как она, и не надо завидовать цыганятам, занятым жизнью.
А слепой уже перешёл рельсы, качнулся на ящике, и гармонь расползлась мехами. Гра-а-ам!
Дорогой, куда ты едешь?
Дорогая, на войну.
Дорогой, возьми с собою, —
Дорогая, не возьму.
Но любовная частушка времён всеобщей прошлой войны, теперь никого не тронула. Люди вообще будто бы потеряли память. Он оглянулся и посмотрел на окно, где она прижалась к стеклу. И ещё раз повторил — спел, ещё раз, ещё раз, меняя голос. То бас, то плач — кто-то, жалея, кого-то не брал на войну, солдат жалел полюбовницу милую. Милую полюбил навсегда Наташу!
И тогда питерский заорал про эту войну.
Про-ощайте, братья-сёстры,
Прощай родной народ —
Бандитски пули востры
Врезаются в живот.
Ах, предатель-паникёр! Всей прежней жилявой жизнью жилы и сухожилия натянулись, гармонь распятая вытянулась — рвал меха в разные стороны, звуки взрывались и никогда не побратаются в интернационале. А был же наш советский народ! Чеченцы в целевой аспирантуре учились на отделении научного коммунизма.
Он стал знакомцев высматривать, но зелёная будто бы военная электричка закрыла артиста, а когда прошли четыре вагона, его уж не было на перроне. Потёк вместе с людьми в сторону базара — куда артисту ещё? Он будто бы ещё видел, что она смотрит, поднял развернувшиеся красные меха почти над головой, потом опустил, и она услышала прекрасное и самое печальное на свете славянское прощанье.
Памятник солдату за ним стоял, старый паровоз-памятник красной звездой указывал путь. Общество расслоилось вокзальное, сколки блестели под солнцем, пропало переживание.
И она поняла, что эта чужая звезда на памятнике для неё.
В толпе она всегда будет вести себя не так, как все. Всегда будет вздрагивать. Она не такая, как те, кто никого не жалеют. Нет особенной веры…
у кого есть смертная вера? Боясь чужой страшной толпы, она всегда будет стремиться в толпу. Она в роду первая и последняя женщина, род умрёт вместе с ней, она могла бы забеременеть и родить. Но не от этого же русского с гармонью и песнями! Он пьёт и курит, от него запах дешёвой злой водки, с утра стаканчик лёг на вчерашнее — от него отворачиваются свои, а он будто не видит. Не хочет ничего видеть — ему только в руку женщины дай, вцепится злой клешнёй. Если вылечить и отрезвить? — добрым станет, станет пить чай из пиалы и жмурить глаза. А её утроба навсегда по-своему пересоздаст младенца — просто забеременеть и уйти от него, и так начнётся и никогда не кончится род. А он не найдёт, он не видит, он не будет искать, она сама его первая бросит. Она будто бы сама по себе родит… мужчина спарится и уйдёт по своим глупым делам.
Природная гордость разумно противилась, но в ней не было того, что она знала, было в других. Они готовы пожить в распутстве, а потом их бросали, жалких и совсем сломленных. И они готовы взорвать собой всех, а она не хотела себя убить. Никакая вера не была так сильна, чтоб она перестала жить. И она поняла, что эти чужие люди от Кисловодска и до СанктПетербурга не враги ей, а просто живущие рядом существа. Не надо их убивать, они все кончатся сами собой. Как везде кончаются, как везде рождаются новые.
И она вдруг всё успела сказать ему вслед. Не хватало слов, но говорила уж из объятия, в котором сама по себе зачнёт ребёночка. Этим ребёнком будет и она сама, в крови и боли, тогда все поймут и все пожалеют, кто-то родится будто б от неё самой — ей вслед и ей в объятия, кровь перельётся в кровь, все жизни соединит пуповина.
Да вдруг пёс станционный под окном рыкнул, что вычислят и отловят! И от кого рожать. где бродит не расслышавший слова подземный артист? Про когнитив сознания и чеченский менталитет псом рыкнул — никогда она не станет другой. Нет веры особой, есть стадное чувство. Сообщества поощряют жертвенность, а не гуманность. Одета в балахонистые одежды, чтоб взрывчатку скрыть, суетится, когда обыватель усталый спит, спокойна, когда обыватель салюту рад.
Но каждую же петербурженку хоть раз в день нужно погладить по низу живота! Незаметно прикоснуться в толпе на выходе из метро — опустить руку назад и дотронуться на миг — это точка, в которой всё есть — и линия, и долгота, и объём. И влага, и теплота. Она чуть не стала петербурженкой, она мирно вернётся туда. Он тоже вернётся, он сейчас вернётся, что ему делать на местном базаре? — там своих музыкантов полно. Документы его у неё, вот паспорт, вот удостоверение из библиотеки, где он испортил глаза, вот фотография в паспорте молодой умницы, что пишет про русский крест. Он сейчас придёт, они пересядут на другой поезд и поедут назад.
Что-то вдруг громыхнуло за стоящими поездами!
Она вместе со всеми повернула голову. Военные заспешили, будто заранее ждали.
Гр-ра-рау!
Ей показалось, расслышала — со стороны базара что-то необычайно высокое успела исполнить падающая с плеча гармонь.
Алексей Грякалов. Слепой орёл/зоркий крот. // «РУССКИЙ МIРЪ. Пространство и время русской культуры» № 4, страницы 329-343
Скачать текст